Прометей

Марина Гуссар. Размышления на фоне...

 

Ангелочек

 Леонид Андреев

 

 

   
   Учитывая, что Сашке было всего тринадцать лет, жизнь была к нему немилосердна. Ему казалось, что мир стремится вывернуться наизнанку, чтобы доказать, что Сашка не вписывается в ее законы, по которым живут его сверстники, успешно переходя из класса в класс гимназии, не доставляя при этом особых хлопот взрослым, однажды понявшим, что в послушании есть резон, их детское благополучие зависит от выполнения тех правил, что будучи не писанными, внушали уважение, как все, на что в жизни можно опереться.
Мир Сашки рушился на глазах. Не находя в нем опоры, он, иной раз, дерзко бросал вызов, отворачиваясь от него, отказываясь делать то, что создавало иллюзию прочных отношений с миром.
Он не знал, как прекратить это хождение по кругу, когда день начинался засветло с умыванием холодной водой с тонкими пластинками льда, что таяли прямо на лице, разгоряченном от хлестких ругательств матери, частенько страдающей с похмелья по утрам и ожидающей возвращения Сашки из гимназии, чтобы поставить его на коленки, до самого вечера, от чего у того постоянно болела спина.
  Всякий раз, испытывая унижение, Сашка не старался скрыть его, напротив, разбитый нос он расковыривал еще больше, а кричал так, что всем приходилось затыкать уши и морщиться, но отнюдь не сострадать, так как в голосе мальчика нота страдания была явно подавлена нарочитым желанием мести, звучавшим темой его отношения к миру. Мать выколачивала из него раскаяние, орудуя скалкой по тонкому тельцу сына: «Проси прощения, щенок» - «Не попрошу, хоть тресни». Коса находила на камень. Упорство Сашки толкало мать на крайнюю меру, она отказывалась кормить мальчика и тот, дерзкий и по-своему смелый, ничего уже не страшась, боялся только голода. Правда отцу иногда удавалось припрятать для него хлеб и картошку, - тогда Сашка чувствовал себя уверенным и независимым от жизни, что вечно старалась показать ему свой оскал. Может быть, поэтому мальчик имел привычку нервно поддергивать уголками губ и оскаливать зубы, за что в гимназии называли его волчонком.
Наверное, не так уж и плох был наш герой, но жизнь его, отмеченная Богом постоянными страданиями, не щадила его. Похмельные переживания матери искали выхода, а потому со всей силой ярости своей обрушивались на сына, вечно виноватого в жизни Феоктисты Петровны, по-своему сводившей свои отношения с жизнью, упорно расплачиваясь с ней по предъявленным счетам монетою фальшивой, что всегда оказывалась под рукой, а те искорки добродетели, с которыми она появилась на свет, уже не напоминали о себе редкими вспышками, видно, угаснув под тяжестью забот ее жаждущей алкоголя, плоти.
Отец, Иван Саввич, тоже когда-то сильно пил, теперь получил сполна от судьбы все, что заслужил, болел тяжко, харкал кровью.
Накануне Рождества Сашку выгнали из гимназии. В ответ на побои в нем пробудился волчонок, укусивший мать за палец. Так Сашка обрел ту вынужденную свободу, что была пыткой и суровей любой неволи, ограничивая его право на счастье, которое, как доводилось ему слышать, дано было каждому от рождения.
До позднего вечера Сашка играл с ребятами, пока те не разошлись по домам, где их ждали елки, с непременным подарком в канун Рождества.
Вечер, все более сгущаясь, плотно обступал одинокую фигурку мальчика, которому пришлось возвращаться домой только потому, что мороз крепчал, подтверждая свой рождественский статус, и в воздухе, вокруг фонарей, выплясывали свой первый в этом году танец, сухие блестки снежинок...
Отец, приглушив еще больше свой тихий усталый голос, сообщил Сашке о том, что от богачей Свечниковых приходила горничная, мол, они приглашали его на елку.
Надо сказать, Свечниковы были теми людьми, что устроили Сашку в гимназию. Известие так потрясло мальчика, недавнего гимназиста, что он отказался тому верить. И все-таки это было правдой. Сашка, как-то разом обнаглев, нарочито грубоватым голосом поругивал отца за его слабость, за неумение постоять за сына...
При этом Сашка сразу же заявил о нежелании идти в гости, где его неминуемо будут называть «испорченным мальчиком». Не стараясь в подборе выражений, к тому мать-вдохновительница была рядом, он вложил в уничижающие слова всю боль своего детского сердца, не знавшего справедливости с момента своего появления в мир, когда он огласил его первым громким, чуть хриплым младенческим голосом, будто жалуясь уже на условия, которые приняла его душа, будучи еще независимой от земной жизни и не подозревавшая о ее тяжести...
Сашка любил отца и понимал его настойчивое желание уговорить сына принять неожиданное приглашение. К тому были основания.
Когда-то, когда Иван Саввич был еще учителем, он давал уроки в доме Свечниковых. В ту пору он еще не пил, но случайная (так он считал) связь с дочерью квартирной хозяйки привела к необходимости жениться на ней. Так появился в его жизни Сашка, вытеснив из нее ту, что он любил, собираясь на ней жениться.
Отец не уставал повторять, что Свечниковы люди добрые (до сих пор они старались ему помочь). Мать, принимая помощь, знакомством с ними дорожила. А так как Сашка был теперь меж ними соединительным звеном, они через него всячески старались эту связь сохранить.
Мальчик понимал это, но впереди него бежало отрицание любых предложенией, так как в немедленном согласии он видел сделку с совестью, которую понимал по-своему, как борца с несправедливостью, обступившую его жизненное пространство со всех сторон, вытесняя даже крошечные искорки света, освещающие его хоть иногда неровными короткими вспышками. Поспорив с родителями, проявив при этом дерзость волчонка, понявшего вдруг, что его боятся, он, якобы вынуждено, уступил, требуя от матери куртку с пришитыми пуговицами.
… Среди детей, приглашенных на елку, Сашка ощущал себя человеком взрослым, много уже познавшим. Он с презрением слушал их детские разговоры, удивляясь наивности и безмятежности детей, при этом ощупывая в карманах брюк папиросы, что удалось ему стащить в кабинете хозяина.
Мальчик с тоской думал о том, что у него тоже есть родители и дом, в котором они живут, но почему-то он не может назвать их странное объединение семьей. В кармане брюк, кроме папирос, лежал перочинный ножичек, до сих пор он был центром притяжения к нему Сашкиных интересов, но ножичек грозил сломаться, что же тогда?
Сашку представили какому-то человеку, от решения которого зависела его судьба. Сашка довольно небрежно отнесся к этой встрече, заявив, однако, на всякий случай, что хотел бы он учиться в ремесленном. Господин был не доволен дерзостью и независимостью просителя, но он помнил, что мальчик здесь не случайно, и что влиятельные Свечниковы почему-то заботятся о нем.
Софья Дмитриевна, красивая женщина, была довольна состоявшимся разговором, чувствуя себя обязанной этой семье, в которой незримо присутствовала всегда.
Наконец детей пригласили в залу, в которой блистала елка, богата украшенная, привлекающая к себе детские восхищенные взгляды, в одно мгновение повысив их настроение на несколько градусов по шкале Радостей. Сашка не участвовал в общем веселье. Он, как маленький раненный кем-то волчонок, отползал в свое логово, чтобы, наедине с собой разобраться с настроением, что заключало в тяжкий плен его усталое сердечко и оно стонало, как это нередко случается у взрослых, обремененных многими заботами.
Нельзя сказать, что Сашка был чем-то разочарован , ведь прежде для этого необходимо, как минимум, чем-то очароваться. Елка виделась ему непомерно крикливой. Стараниями взрослых она преобразилась до состояния вычурности в фальшивом блеске мишуры, в яркости тонких стеклянных игрушек, внутри которых пустота. Правда, надо отдать должное Сашке. Под искусственным блеском украшений он все же видел благородную густую зелень еловых лап, поэтому взгляд его, несколько отстраненный, все-таки вяло скользнил по украшенному дереву. И вдруг...
Сашкино лицо мгновенно преобразилось. На слабо освещенной стороне елки, где игрушек почти не было, он увидел то, что заставило его сердечко застучать сильно и торопливо под напором крови, неожиданно встрепенувшейся и живо побежавшей по жилам...
На ветке висел Ангелочек.
Сашке показалось, что именно его искал он всю свою недолгую жизнь. В нем он увидел то, чего не было в других лицах: печать чувства, которое не поддавалось описанию, но которое «возможно было понять только тому же чувству».
Ангелочек казался живым и готовым вот-вот улететь, ведь тонкие прозрачные крылышки уже трепетали под всполохами света. Ручки поднимались вверх.
Не понятно, почему он не удостоился чести быть среди игрушек, висевших на освещенной стороне елки. Кто-то небрежно, будто в последнюю минуту, вспомнил о нем, не стараясь найти для него достаточное место в окружении вызывающе блестящих крикливых украшений.
Ангелочек висел в одиночестве, не привлекая к себе внимания. Это было так понятно Сашке, что еще минуту назад, потерявший интерес к празднику и находившийся особняком от остальных детей, он горестно пытался разобраться в своих, не по-детски тяжелых, мыслях и странном настроении, подавлявшем все его чувства. Мальчик был похож на улитку, что, забившись в свою раковину, убрала даже рожки, чтобы ничем не выдавать себя миру, враждебному его жизни, не имевшей ничего общего с этой вызывающе наряженной елкой, получившей в эти недолгие праздничные дни столько внимания и заботы, сколько Сашка не получал за всю свою жизнь.
Чьи-то бережные руки наряжали ее, подыскивая даже для, совсем уж бесполезной, мишуры, не говоря уж о блестящих фигурках и бусах свою ветку, на которой украшение выделялось своей неповторимостью. Тем более не понятно было Сашке, как можно было с такой небрежностью обойтись с прекрасной восковой фигуркой малыша, который, своим неподдельным живым очарованием, стоил всех этих пустышек, для каждой их которых находили свое особенное место на ветках лесной дивы, что своей красотой обречена была на скоротечную, но блестящую жизнь, которая уже после наступающего Нового года станет  никому не нужной.
Ощущение близости чего-то понятного, родного, такого прекрасного, но почему-то тоже обездоленного, как Сашка, вызвало у него такую волну нежности, что детское его сердечко, только что скованное холодом суровой Сашкиной действительности, вдруг растопило холод, что обосновался серьезно и надолго в сердце ребенка. Чувство Любви на гране умиления, готовых вот-вот брызнуть слез, разгоралось в маленьком человечке, расправляя каждую, занемевшую от душевной боли клеточку его существа.
И в этом они были похожи с Ангелочком. За грубой, вызывающей в своей нарочитости, оболочкой, проступало чувство, которое сумело найти себе подобное на празднике елки, разряженной для веселья беззаботных гостей.
Ах, так вот почему оказался этот прелестный мальчишка в тени, где никому не было дела до него и тех чувств, что вызывал он своим образом, не вписываясь настроением в беззаботность этого мира.
Но ведь кто-то, какая-то сила все же заставила вспомнить о нем и благодарное сердечко мальчика забилось ответно на чью-то заботу, неосознанно проявленную о нем, Сашке, забытом и никому не нужном в вычурном мире, где чувства не спешат к взрослению, где крикливую блестящую беззаботность очевидности предпочитают глубине, в которой находит себя Любовь, отраженная в ней, как в зеркале.
Меж тем Сашкой нешуточно овладела идея унести Ангелочка домой. Его руки изнывали от желания оберечь его от мира, в котором не нашлось ему достойного места. Настойчивое неотступное желание завладело Сашкой настолько, что он бросился к хозяйке с просьбой, столь неожиданной для него, что та вначале даже не поняла силы его поступка, побудившей его стать просителем. Хозяйка всячески пыталась уйти от конкретного ответа, на ходу придумывая отговорки. Увидев Ангелочка, она поняла, что игрушка из дорогих и не стоит ее отдавать тому, кто этого не сумеет оценить.
Сашка просил, уговарил женщину, от решения которой зависела его дальнейшая судьба (так он решил про себя), что давал клятвенное обещание хорошо учиться, к чему та отнеслась довольно прохладно. В его голосе, готовом сорваться на крик, проступала бредовая смесь всех оттенков чувств, что овладели ребенком, впервые ощутившем неподдельную любовь, приняв ее в согласие всего существа, не знавшего материнской заботы, воспитанного на образцах не здоровой жизни, так называемых, низов.
Сашка находил в себе все новые и новые интонации, способные растопить даже лед, но хозяйка, Мария Дмитриевна, оставалась неумолимой. И вот наконец, как утопающий хватается за соломинку, мальчик в отчаянии ухватился за неожиданно мелькнувшее воспоминание о том, как однажды гимназист выпросил тройку вместо двойки, способной надолго омрачить его жизнь, упав на колени с руками, сложенными в мольбе, и ведь вымолил он тогда эту тройку.
И Сашка, в отчаянии падая на колени, смотрел на хозяйку, от которой зависело что-то очень важное в его жизни с ненавистью, которая явилась протестом несогласного взрослого человека, брошенного в этот мир, как бы случайно, обрекая его на выживание.
Хозяйка сдалась. Его настойчивость оказась сильнее ее нежелания расставаться с прекрасной игрушкой, не известно каким образом появившейся на елке. Стоило оказаться Ангелочку в руках мальчика, как весь он неожиданно преобразился, став непривычно тихим и кротким. «А-ах!». Только и смог вытолкнуть из себя Сашка, не замечая глаз, устремленных на него в немом ожидании чуда, которое вот-вот должно было украсить мир новой, никогда не звучавшей в нем, Радостью.
А уж когда прозрачные крылышки коснулись его лица, теплая волна сочувствия, понимания всколыхнула пространство.
И померкла елка с ее искусственно надуманной красотой, а лица гостей, преображенные чужой Радостью и непомерным Счастьем, отразили, в немом изумлении, окровенную, в своей открытости, схожесть ребенка с Ангелочком, что теперь, в эти мгновения, были, как никогда, далеки от мира сего.
Сашка спешил к отцу. Мать спала, утомленная прожитым днем, но отец дожидался сына и тот, как факир, ожидающий признание своему волшебству, предъявил чудо, трогательно трепещущее в его руках. «Хорош!»,- только и сумел сказать старый больной человек, знавший лучшие времена и вспомнивший о Любви, как о чудодейственном средстве, преображающем человеческую суть.
Детская игрушка, вылепленная добрыми руками мастера, была предназначена ребенку, встретевшему ее на елке, что явилась только поводом к этой встрече.
Событие, достойное самого Рождества, произошло так тихо и стремительно, что люди, ставшие его свидетелями, не успели даже подумать о масках, припасенных на все случаи жизни. На голых лицах проступали человеческие чувства, поднявшиеся из глубин, которые избирает Любовь, собираясь стать не временной гостьей, но счастливой Хозяйкой человеческого сердца.
Как и подобает человеку счастливому Сашка не замечал бегущего времени. Ангелочка повесили на нитке, прицепив его к отдушине печки. Его непрочная восковая плоть плавилась под ее теплом и падавшие тяжелые капли собирались в пречудливую форму, совсем не похожую на Ангелочка.
Сашка с отцом спали, впервые нырнув в сон вполне счастливыми.
Ощущение Счастья не бывает долгим. Оно приходит иногда в те крайние минуты, чтобы придать человеческой душе сил, поднявших ее в преодолении помех на пути к своему Счастью.
К тому же нельзя забывать, что ночь была Рождественской и она давала право на появление новой волшебной сказки в мире, в котором так иногда не достает Любви.
Ну что ж, сказка дает возможность помечтать и поверить в то, что душа Ангелочка, выполнив свою светлую миссию, поднялась в свои высокие сферы, оставив временное пристанище в виде прелестной восковой формы, стремительно уходившей из этого мира.
С Рождеством тебя, милый Сашка, ощущение Счастья не бывает долгим, но приходит оно навсегда.
 

 

        


 

Марсельеза

Леонид Андреев
 

   
Рашель. Марсельеза.    
Иногда, за человеческой формой, со всеми не лучшими проявлениями личности, не угадать величие Души, в нее помещенной. Довольно часто суть человека ждет тех условий, которые явятся индикатором качеств, упрятанном в человеке до той поры, когда вспыхнут они яркими искрами, грозящими превратить в плямя все его существо.
Появление маленького слабого человека в рядах сильных, уверенных в правильности выбранного пути, мужчин, искушенных трудностями революционного движения, вызвало недоумение, за ним возникли множественные естественные вопросы, на которые никто и не дал бы ответа, ибо только Богу известно с какой целью он помещает нас в те или иные условия , что неожиданно становятся силой проявления заряда огромной мощности, способного взорвать внутри человека косность земного восприятия.
Да, это были сильные люди, взиравшие на мир с достоинством бунтарей, познавших себя в борьбе за свободу любимой Франции, умевших в изгнании, не предаваясь унынию и печали по поводу оставленных условий, следовать назначенной цели, поднимаясь над человеческими условностями, которые так или иначе, становятся искусственно возведенными рамками для духа, ищущего Свободы. Никому и в голову не придет, дерзновенного в его устремлениях к солнцу, орла посадить в клетку, пусть даже самую наилучшую и просторную.
Имеющий глаза, да увидит. Имеющий уши, да услышит. Имеющий крылья, да познает высоту, за которой начинается Свобода!
Что оставалось маленькому, слабому человеку, оказавшемуся на чужбине в силу какого-то недоразумения, кроме тоски и страданий о семье, оставленной на родине, о домашнем уюте,о книжечках, лежащих на столе, которые, видимо, и стали поводом к случившемуся недоразумению. Человек, не вписавшийся в атмосферу сильных людей, оплакивал свою молодость, пытаясь в обращении к каждому, кто казался ему начальником, доказать свою непричастность к этой борьбе за свободу Франции, которую он любил любовью обывателя, оценившего земной комфорт, помещение в который не требовало крыльев Духа. Слабость, откровенно проявленная, редко находит сочувствие. С чьей-то «легкой подачи» человека стали называть свиньей, но даже и это не остановило потоки слез о привычной жизни, неожиданно и несправедливо утраченной.
Он одинаково сильно боялся и начальников, презирающих его за непохожесть на остальных и тех, из ряда остальных, кто завоевал себе право называться людьми независимостью от земных прельщений.
Именно независимость определяет в человеке наличие Свободы, не допускающей властных вторжений земных настроений, за которыми стоит личность, требующая своих впечатлений.
А что же наш герой? Да, он был слаб, земные интересы одолевали его, требуя насыщения. Тот крошечный уютный мирок, в котором он пребывал до сих пор, вовсе не нуждался в потрясениях, которые подстерегали его теперь на каждом шагу.
Он тщетно пытался быть принятым в ряды неожиданных попутчиков. Его поведение, будучи выражением жертвы обстоятельств, не вызывало доверия. Жалким и ничтожным оказался он там, где нужны были твердость и решимость духа, лишенного раболепия. Страхи преследовали его. Обмирая от впечатлений, он постоянно хлюпал носом, то и дело прикладывая к нему платочек, на лбу его проступала влага, то ли пот, то ли слезы, которые сочились из него постоянно, и очень хотелось выжать его, как губку, набухшую от воды.
Однако, зачем-то он был помещен в эти условия, великая целесообразность выбрала именно их для нашего героя. И в том не было насилия, но лишь забота Отца, простершего десницу над своим чадом, оберегая его в тот ответственный момент, когда случившееся обременение обстоятельствами, грозило разродиться в сознании маленького человека чем-то неожиданно новым, о чем знал только Господь, ведший детей своих путями неисповедимыми.
Наступивший день явился под знаком важного (для нашего героя) события. Начиналась голодовка. О, каким тяжким испытанием стала она на пути нашего героя, все существо которого никак не вписывалось в рамки предполагаемых ограничений.
Он, страдая еще больше от понимания того, что это был единственный шанс для создания новых отношений с людьми, появившимися в его жизни, как гром среди ясного неба, искал внутри себя то, что явилось бы доказательством его причастности к грядущему событию.
Обращаясь то к одному, то к другому участнику голодовки, он собирал по крохам ответы на вопросы, его мучавшие. Уж очень хотелось слабому человеку найти подвох, уловку в этом общепринятом решении для удовлетворения плотских желаний, но, увы, совесть этих людей не искала компромиссов, которые вечно становятся прибежищем для земных человеческих слабостей. Выбор был не богат: «Я тоже буду голодать вместе с вами», - «Голодай один...».
И он голодал. Бунтари, давно уже принявшие правило дерзновенного, бескомпромиссного пути, не пытались принять его в свои ряды и на этот раз, не доверяя его намерениям. Однако, вскоре прошел слух о неожиданной болезни, физически подкосившей одинокого, брошенного на произвол судьбы маленького человека. Голодный тиф, поразивший его, стал главным свидетелем случившихся усилий.
И тогда эти люди, сильные и немного насмешливые, вдруг согласились назвать его своим товарищем. Строгие в своем сострадании к умирающему, смущенные случившимся открытием в слабом существе той силы, что пыталась заявить о себе уже теперь. Но как трудно шло ее рождение!
Сквозь несвязный бред о прошлой жизни, звучали слова, обращенные к «милой Франции», даже в бреду его любовь к родине, больше напоминавшая любовь к дому, в стенах которого можно было найти все, что составляло суть жизни маленького человека, не оставляла его, и он звал ее, родную Францию, занявшую главное место в его судьбе.
Так прощаются с теми, кого любят Любовью истинной, выбросившей прочные нити в Вечность, соединившей теперь этих людей с умирающим, но обретшим свободу в сердце.
«Когда я умру, пойте надо мной Марсельезу», - голос его был трезв и сухие глаза внимательно вглядывались в то, что вдруг проявилось для повзрослевшего сердца.
Разве теперь, когда внутри сильных людей любовь, завершая какой-то очень важный процесс, заставила их рыдать слезами, горячими, как огонь, возможно ль было усомниться в силе Духа, родившегося только что в недрах слабого тщедушного человеческого тельца.
В момент Великого перехода, душа маленького человека, побеждая помехи земного сознания, взмыла над землей, как факт состоявшегося преображения. Иллюзия очевидности расписалась в своей несостоятельности, в своем отступлении, предъявляя миру то, что до сих пор нуждалось в ее укрытии, набирая силу для проявления Духа!
 
 

 

Гостиница
 
Леонид Андреев
 
Сазонка и Сениста испытывали неловкость. До сих пор, работая вместе в пошивочной мастерской, (Сазонка был признанным мастером, а Сениста — учеником) они общались между собой запросто, особенно не церимонясь по поводу производимого впечатления.
Но тут случай был особый. Встреча произошла в больничных стенах, в которые Сениста ( мальчик Семен) занимал свое законное место, случившаяся болезнь давала ему на это право. Болезнь придавала Сенисте взрослости, и ситуация, оказавшаяся более серьезной, нежели все, что до сих пор их связывало, не позволяло Сазонке обращаться в своем отношении к мальчику с теми легкомыслимыми нотками, мелодия, которых до сих пор устраивала наших героев, не обременяя и не смущая их чувства.
Более того Сазонке захотелось называть мальчика подмастерьем Семеном Ерофеевичем, Статус больного, поднимая Сенисту в его собственных глазах, как-то разом отсекал его от прежней жизни, в которой он запросто мог получить подзатыльник от его земных учителей, в воспитании которых не было особенных премудростей, а простота нравов, царившая в таких мастерских между взрослыми и детьми, предполагала и допускала обращение взрослых к методам решительным и однозначным в своем проявлениии. Но то, что казалось нормой еще недавно, сегодня приводило Сазонку в состояние замешательства. Те последние подзатыльники, которые получил от него мальчик, показались теперь, в стенах больничной палаты, не просто не уместными, но даже преступными по отношению к больному Сенисте.
Болезнь, одолевшая щуплое детское тельце, внедрилась в каждую его клеточку, заставляя все существо звучать иначе, сбивая человека здорового на проявление крайнего смущения. Было в ней некоторое величие, подавляющее посетителей вибрацией запредельной, родившейся в соприкосновении с Вечностью.
Условия, принявшие в свое лоно мальчика, совсем еще ребенка, надежно защищали его от чужой агрессии, и близко не допускали к нему суету мира, оставшегося за окном, дабы не нарушить той торжественности, что неминуемо возникает, как ответ на предстояние перед Богом.
Несколько раз Сазонка порывался уйти, но жалость, остро вонзившаяся в сердце, возвращала его к мальчику, одиночество которого безмолвно заявляло о себе в полный рост в палате, заключившей в своих стенах чужую боль и страдания, и тоску по утраченным дням, оставшимся за их пределами, и то недоумение, искренность которого не подвергалась сомнению: «За что? Почему я?».
Взрослому Сазонке с его статусом человека мастерового, но несозревшего почему-то до полного имени, в котором есть некое уважение и почтение к его владельцу, было неуютно под вопрошающим взглядом Сенисты, ждущего от него малости: «Так ты придешь?». «А как же? Или мы не люди».
Сазонка, как человек пьющий, был слаб в решении земных проблем и потому, в силу этой слабости, искал поддержку в принятом алкоголе. На дне последнего выпитого стакана всегда находил ответ на проблему, ставшую вовсе незначительной и поражающей своей никчемностью. К тому же вся жизнь Сазонки выстраивалась таким образом, что всегда находилось снадобье, облегчающее, как ему казалось, жизнь, будто какие-то незримые силы, горячо участвуя в ней, неустанно заботились о том, чтобы Сазонка, избравший в попутчики алкоголь, не оставался в одиночестве, надеясь на него, как на главного советчика, способного низвести любую сложность до состояния отсутствия.
Так было обычно, но случившаяся необычность потребовала от Сазонки трезвой убедительности в обещании, в искренности которой невозможно было усомниться.
Сениста поверил, испытав мгновенное облегчение, напряжение оставило его и только запекшиеся почерневшие губы, еще раз для порядка, проговорили: «Так придешь?» Ничуть не сомневался взрослый Сазонка в скором визите к маленькому приятелю, попавшему в неожиданный переплет. Еще не закрылась за ним дверь, старожившая атмосферу человеческого страдания, как уже он был полон милосердного вдохновения, рисующего ему картину его скорого появления перед Семеном Ерофеевичем, возрожденного к жизни полученным гостинцем.
Наступала весна. Все увереннее были знаки ее появления. Не за горами была Пасха. В предверии светлого праздника работы в мастерской прибавилось. Сазонке не удавалось даже напиться, а ведь это был, пожалуй, тот интерес, которому он был готов подчиниться безоговорочно. Правда в последнее время он все чаще вспоминал Сенисту и тогда в нем начиналась борьба, в которой красноречивые картинки угарного кабака, перемежались с воображаемыми вариантами его встречи с мальчиком, которого он непременно взбодрит пасхальным гостинцем.
Однако, наступившая Пасха, была столь убедительным поводом для погружения в пьяный угар, что только на четвертый день ее Сазонка спохватился, вспомнив о больном мальчике и гостинце, который, по его мнению, должен был вернуть Сенисту к нормальной жизни.
Вот так, в предвкушение скорого свидания он, с помятым от похмелья лицом, но уже чуть реанимированный для этой важной встречи, толкнул дверь, за которой почему-то не оказалось Сенисты.
Вошедшая сиделка скупо и сухо произнесла: «Помер»,- при этом она назвала фамилию Семена, сына Ерофеева. Семен был Пустошкиным.
Также равнодушно и сухо сиделка объяснила, как найти мертвецкую, в которой ждал (или уже не ждал) встречи маленький Синиста.
Ноги, повинуясь пространству, обступившему Сазонку холодом и мраком, бежали туда, где, даже при отсутствии нормального света, Сазонка вдруг прозрел и четко увидел мертвое тело Сенисты.
И вновь Сила свершившегося таинства поразила его своим величием, швырнув его на грязный холодный пол мертвецкой, к которому прижался он лбом, в состоянии запоздалого раскаяния перед душой, что так и не дождалась гостинцев в светлое пасхальное воскресение, чтобы полученной радостью, под звон колоколов легко взмыть в сферы, недоступные земным настроениям.
Сазонка страдал, он был единственным для Семена Пустошкина человеком, что вспомнил о нем в эти праздничные дни. Лежа на земле, сразу за чертой города, он, вжимаясь в землю, каплю за каплей, отдавал ей свою боль, рассказывая о маленьком Сенисте, ее замечательном сыне, чья душа была принята самим Господом в пасхальные светлые дни в лоно его любви. Живая душа возвращалась к Отцу, оставив на земле прах.
Нестройное еще звучание колоколов заполонило пространство, провожая душу Сенисты в сферы, недоступные земным страданиям.

 

***

 

В темную даль

Леонид Андреев

 
 

   

Стоял серый ноябрьский день. Наверное, не случайно Николай выбрал один из ноябрьских дней для появления в доме своего отца Александра Антоновича Барсукова.
Настроение природы в исполнениии поздней осени, как нельзя более, соответствовало настроению, вошедшему в дом вместе с Николаем. Серый цвет, будучи пограничным между белым и черным, усиливал неопределенность ситуации, случившейся семь лет тому назад, но не ставшей от того, за давностью времени, более ясной и понятной, ибо не наступило еще время проявления тех сил, что легли не разгаданными в основание конфликта между отцом и сыном.

 

«Простит? Простил?”, - вопрошал Александр Антонович, все еще не освобожденный от смущения и смятения, когда он ударил сына, не владея собой в том важном разговоре, что случился в ответ на увольнение Николая и его нескольких товарищей из Технологического института. Тогда уход сына из дома он оценил как поступок импульсивный, которому не будет продолжения. Однако, устойчивость и длительность этого поступка заставили отца не уличать более сына в нарочитости демонстрации чувств, но увидеть за сим нечто новое, чему еще не было названия.
Александр Антонович был несказанно рад встречи с сыном. Важность, появившаяся на его лице, как только в прихожей прозвучал звонок, который он связал с визитом очередного просителя, улетучилась с его доброго лица, едва он осознал, что перед ним его Николай.
Родительское сердце ликовало той радостью, что надолго была упрятана под спудом тяжелых мыслей, не отпускавших его все эти годы, от смутной тревоги, что всегда возникает на отсутствие какой-либо информации, способной пролить свет на ситуацию, от обиды, что в перемежку с робким ожиданием изобличала глубину поражения его чувств, вспыхнувших когда-то отчаянной яростью, чтобы затем, на целых семь лет, застыть в недоумении и боли в том уголке его сердца, куда он никого не пускал.
И вот Николай, единственный, кто имел на это право, даже не попытался поддержать отца, излишней суровостью останавливая излияния чувств настрадавшегося человека, впервые за эти годы вдохнувшего глубоко и свободно, выбросив из себя наконец комок боли и отчаяния.
Но даже и эта суровость не сумела погасить отцовской любви, обретшей свободу и заявившей о себе Радостью. Николай обратился к лицам, жадно вбирающим каждое его движение. В худенькой семнадцатилетней девушке он признал сестрицу Ниночку, которая помнила его и вот теперь была расстеряна и смущена неожиданностью, обрушившейся на домочадцев самим фактором появления родного и горячо любимого брата, образ которого для Ниночки обрел некоторые героические черты. Вот их-то и пыталась рассмотреть сестра в этом взрослом человеке, что оказался ее родным братом.
Николаю был представлен студент Андрей Егорыч, служивший в этом доме репетитором для младшего брата, Петьки, что действительно весьма удивило Николая впечатляющей разницей, проишедшей в младшеньком Петьке за время его отсутствия. Познакомили его и с Анной Ивановной, дамой, появившейся в доме в этот семилетний период.
Также бегло и немного равнодушно рассмотрел он комнату, возрождая в себе воспоминания, слабоокрашенные его отношением к ней. Сам Николай - высокий ростом, с горделиво посаженной головой, острым пронзительным взглядом, напоминал орла, правда немного потрепанного. Как видно, жизнь его не скупилась на проишествия, что вставали на пути препятствием, преодолеваемым в нелегкой борьбе.
Несмотря на то, что взгляд был спокойным и уверенным, из глубин его на собеседника взирала некая опасная сила, какой отмечен обычно взгляд хищника. Свобода, сквозившая во всем его облике, опиралась именно на эту силу, составившую суть нового Николая, похоже, познавшего и принявшего новые веяния жизни, всколыхнувшие ее, как казалось, прежде непоколебимую устойчивость.
Нельзя не отметить, что хорошо одетые люди испытывали в его присутствии неожиданную странную боязнь, ощущая напряжение, созданное его присутствием. Казалось, пространство вокруг него готово было взорваться каждое мгновение, постоянная готовность к отпору звучала в нем до предела натянутой струной.
Встреча, столь долгожданная, становилась продолжением давнего разговора, явившего непонимание друг другом двух близких людей. Николай не отказывался от еды, предложенной за столом, поглощая ее, как человек наголодавшийся.
Однако, не приняв сигары, предложенной отцом, он попросил папироску у студента. Видно, принципы, с которыми он появился в этом доме, поделили для него вещи на необходимые, использование которых никак не умоляло его и на те, в которых он видел принадлежность к миру людей, ставших для него необъявленным противостоянием.
В какой-то момент случившегося события, лицо Александра Антоновича вдруг побелело нереальной бледностью, за которой померещилась смерть.
Николай, меж тем, изредко проявлял равнодушный интерес, (какой случается, когда человек автоматически собирает на кого-то компромат), он обратил внимание на картину, появившуюся уже в его отсутствие. Впрочем, заинтересовала его не столько сама картина, сколько ее стоимость. На подобные вопросы с готовностью отвечала Анна Ивановна, бывшая частью этого дома и очень ценившая его устоявшийся комфорт, что выразительно заявлял о себе каждой вещью. Самого хозяина этих стен, с удовольствием заключивших в себе атрибуты настоящей «достойной жизни», она наделила для себя неким величием, основанием которому явилась разница в их материальном состоянии. Анна Ивановна, владевшая крошечным капитальцем в 556 рублей, с уважением относилась к способности человека строить материальное благополучие в мире, в котором бок о бок уживаются сытая роскошь и голодная нищета.
Анна Ивановна не была одинока в своем выборе. Внешняя привлекательность очевидности была решающим и вполне убедительным фактором в пользу тех ценностей, в устойчивости которых она не сомневалась.
Отказав в разговоре, предложенным отцом, желавшим понять своего сына, Николай равнодушно оставил его одного в кабинете, где внутреннее замешательство Александра Антоновича проступило в лице той мертвенной бледностью, от которой веяло холодом застывшего движения мыслей и чувств.
Время шло. Дни бежали, несмотря на их унылую ноябрьскую тяжеловесность, довольно скоро. И как-то незаметно на нет сменялась бывшая привлекательность атмосферы, царившей некогда в доме. Домочадцы ходили на цыпочках, задерживая дыхание у двери комнаты, в которой поселилась непонятая, не убедительная еще, в своих предпочтениях, сила, звучавшая слабым камертоном на внешние условия, являвшая разницу в жизни людей, пробуждающая в иных сознаниях понимание этих условий, как земную несправедливость, правившую человеческие законы. Голоса, звучавшие в этих стенах, перешли на шепот. То, что стояло за поведением этих людей, в сущности неплохих, нельзя было назвать страхом, но в их не желании быть обнаруженной этой силой, звучала тревожная нота смутного предчувствия перемен.
Какое-то странное тяжелое умирание проникло в дом и даже мелкие безделушки, украшавшие его стены, горделиво несущие в себе ощущение своей ценности, оказывались опустошенными от прикосновения его рук, уверенно и безошибочно выбирающих то, что не вписывалось в рамки его мировоззрения, еще не созревшего.
Новое платье, облачившее Николая, уют и роскошь отеческого дома, стояли в стороне от самого Николая, никак не сочетаясь с ним, и не став для него прельстительными. Холод, заполонивший дом, был сродни тому оцепенению, в которое впадает все живое под влиянием надвигающейся зимы.
Да и как могло быть иначе, ведь за ноябрьскими унылыми днями, всегда приходит зимний декабрь с его благодатным сном, который так пронзительно напоминает умирание.
Не сочетался Николай и с обитателями дома, вот разве что любовь отца да сестры Ниночки, упрятанные от посторонних глаз за внешним безразличием, да неожиданные признания барчука старым лакеем, Феногеном Ивановичем, слабым теплом напоминали о том, что за зимой непременно наступает весна.
«Ты и теперь ненавидишь всю нашу жизнь?» 
«Да, я ненавижу ее от самого дна до самого верху», - вот признание, определившее смысл настроения Николая, в котором наряду с этим несогласием не появилось той оголтелости чувств, которые, отрицая все подряд, вышвыривают без разбора из жизни не только все отжившее, но и то, что возможно еще реанимировать для грядущего.
Именно поэтому, что он видел в отце не только вспыльчивость, но и доброту, которая впечатляет особенно. 
Ах, как быстро менялось все вокруг. И вот уж Рождество, всегда сулившее появление милой таинственности, за которой только благодать, встало на пороге. А в доме, меж тем, оставалось все по-прежнему. Возникшая отчужденность пролегла пропастью между Николаем и его семьей.
От Рождества ждали чуда, не надеясь на естественное течение событий. Александр Николаевич, Ниночка, старая бабушка, давно уж прикованная к постели, постарались удержать Николая в доме, частью которого он был когда-то. «Останься, останься!» - звучало со всех сторон, и пылающие губы сестры Ниночки обжигали его щеки, слезы старенькой бабушки были столь горячи, что могли растопить вековые льдистые залежи, вопрошающий взгляд измученного отца и даже отчаянные порывы в проявлении чувств старого лакея, в соответствии с выражением единства в обращенном к Рождеству желании, поспособствовали тому, что Николай, раздираемый противоречиями все же рванул к ним, обхватив руками родных людей в один момент превратив эти, разрозненные было, части в один плачущий комок.
Да, да!» - бросал Николай, наперекор голосу, вынесшему вердикт его сознанию «нет!»
Наконец, успокоенные внешним перемирием, все сосредоточились в поисках обретенных чувств, более приличествующих ожиданию наступающего Рождества, нежели суровость, за которой не угадать чувств. И даже на лице Николая вдруг разгладились горестные бороздки, и оно, почти безжизненное, замерло в объятиях наступившего покоя, обещавшего временный отдых. В то время, как все еще обсуждалось это неожиданно обрушившееся на них счастье, Николай, выпав из обретенного, на первый взгляд, единства, покидал этот дом, теперь уж, похоже навсегда.
Старик Феноген, встретивший его уже у ворот, молитвенно сложив руки, бросился к нему с неожиданной просьбой, присоединиться к любимому барчуку. Однако, просьба прозвучала странно вычурно: «Возьмите меня, голубчик, в разбойники так в разбойники!», - на что взгляд остановившегося на мгновение Николая полоснул его, как лезвием, холодом враждебности, отчужденности и острого отчаяния.
Николай уходил в темную даль, в которой брезжил слабый рассвет, видимый ему. Рождество стояло на пороге. А старый лакей, метнувшийся было вслед за ним, остался в полном недоумении от своего порыва, суть которого он так и не угадал.
 

*~* ~* ~*
 

 
Петька на даче
 
Леонид Андреев
 
 
«Мальчик, воды!» - короткая, резко прозвучавшая фраза, быстро находила того, к кому была обращена.
И вот уж посетитель парикмахерской, довольно убогой и неопрятной, видел напряженную худенькую фигурку, больше напоминавшую серую тень, всколыхнувшуюся на окрик мастера.
Грязная, худенькая, казавшаяся бесплотной ручонка, протягивала жестянку с горячей водой, в которой, право же, было больше жизни, нежели в десятилетнем мальчике, задача которого состояла в моментальном и четком исполнении приказа. В противном случае, если его возможности не совпадали с представлением мастера об этой обязанности, он слышал очередную угрозу, что отравляла и без того не сладкую жизнь ученика, которому предстояло стать подмастерьем.
«Вот, погоди!» - неопределенность угрозы вселяла в Петьку, бывшему этим мальчиком, такую же неопределенную тревожность, которая к закрытию парикмахерской становилась уже вполне реальной тяжестью, сгибавшей худенькие плечики ребенка.
Был еще один мальчик в этом заведении, тремя годами старше Петьки, который уже в ту пору ожидал назначение его подмастерьем, что выгодно отличало его положение от положения Петьки, не заслужившего еще более конкретного статуса работника парикмахерской и слившегося серой тенью с такой же безликой фразой: «Мальчик, воды».
Николка гордился тем, что слыл своим человеком в кругу людей, по-своему ценивших его усердие в обретение их манер: он с удовольствием сквернословил, курил, сплевывал через зубы и даже, важничал перед Петькой, хвастаясь тем, что пил водку.
Иногда, вместе с подмастерьями, ему удавалось бегать на соседнюю улицу, чтобы посмотреть на крупную драку. Но по возвращении Николка получал от хозяина, Осипа Абрамовича, две пощечины, что автоматически выдавались в качестве воспитательной меры. Но даже понимая неизбежность равнодушного наказания, Николка не мог отказать себе в исключительном удовольствии наблюдать чужую взрослую жизнь, что давала ему столько информации и вдохновения, каких хватало до самого вечера, до того самого часа, когда они с Петькой оставались одни, и он мог поделиться с ним увиденным, явно восторгаясь своей лихостью и неожиданно случившейся причастностью к эпизодам разнузданной жизни взрослых.
Таким образом, он утверждал себя в кругу людей, для которых подобные ситуации давно уже не были событием, ибо, став частью их жизни, прочно вошли в сознание как нечто не отвратимое, как не отвратима сама привычная обычность.
Петька не спешил перенять ухарские манеры дружка, хотя тоже знал множество нехороших слов. Втайне он завидовал видимой бесшабашности приятеля, но сам не рисковал повторять его, так как на это не было сил.
Навряд ли десятилетний ребенок задумывался о таких возрастных категориях, как детство, слишком абстрактно было для него это понятие. Что Петька мог знать о нормальном детстве, если десяти лет взрослая жизнь вплотную придвинулась к нему, к тому же не лучшей своей стороной.
Условия, в которые помещен был мальчик, отличались холодным равнодушием, что главенствовало в атмосфере парикмахерской, поразив чувства взрослых людей суровостью, которая не требовала от ее обитателей того человеческого тепла, за которым стояли сочувствие и понимание, милосердие и сострадание. Автоматизм привычной работы превратил их в механизмы, которые работают под влиянием импульсов их низшей природы, отягощенной бесчувствием.
А Петька, между тем, никем не замечаемый, (чаще всего видели только грязную худенькую его ручонку, едва удерживающую жестянку с водой) все худел и худел. Голова его покрылась струпьями, вокруг глаз и под носом пролегли тонкие морщинки, полуоткрытый безвольный рот тяжело дышал. Ребеной был похож на крошечного старика, которому постоянно хотелось спать, забившись в уголок помещения, где он сливался, с навечно поселившейся там, сыростью.
У него была мать, кухарка Надежда. Иной раз она навещала его, кормила его сластями, вкус которых Петька не замечал, равнодушно проглатывая принесенное. Надежда расстраивалась, глядя на сына. Она уже задумывалась о старости, которая неминуемо настигнет. Прежде ей виделось, что Петька станет ей опорой, но, с каждым новым посещением сына, все больше убеждалась в напрасности своих мечтаний.
Семя, ненароком упавшее на скудную почву, иной раз вдруг приживается, выбрасывая хилый, бледно-желтоватый росток, что неизвестко, каким образом, какими силами увенчается вдруг таким же хилым цветочным бутоном, которому надлежит раскрыться, да только вот сил нет...
У Петьки была мечта — крошечная, слабая, уместившаяся в этом тщедушном тельце, иногда напоминавшая о себе размытым, едва трепетавшим желанием «другого места», о котором он пока ничего не знал. Может быть, где-то в недрах его сознания, появились какие-то образы другого места, знакомые по прежним его жизням. Смутные силуэты поднимались вверх, туманили его вечно дремлющий мозг, он невольно засыпал, привычно вздрагивая на зов: «Мальчик, воды.»
Как вы думаете, кому является чудо во всей своей красоте, в полном блеске редкой, (и от того еще более ценной), неожиданности.
Чудо, оно как перо от жар-птицы, упавшее туда, где на фоне серой обыденности, явится силой, взорвавшей эту обыденность.
А самое главное — у чуда должны быть крылья, которые хорошо знают дорогу к другому месту. И кухарка Надежда, став на короткие счастливые мгновения доброй волшебницей, феей, объявила о возможном чуде, как о чем-то вполне приятном, но привычном.
Но ведь само Чудо, в ожидании своего часа, хорошо знало, чем обернется оно для мальчика Петьки, утоляя его томительную жажду по встрече с этой волшебной силой.
И вот уж наш герой, накануне его неожиданного посвящения в тайны и маленькие секретики мира, по имени «Детство», собирается в путь, а в проводники приходит само чудо, которое так приятно преображает жизнь детей, которых Судьба, что-то, видно, перепутав, преждевременно окунает в купель, на которой неразборчиво, шаткими буквами написано : «Только для взрослых».
Надежда уже договорилась с хозяином о коротеньком отпуске для сына. И вот теперь он едет в Царицыно, на дачу, где живут ее господа.
Невольный тихий смех, тут же зародившейся в Петьке, был мерой его Радости, которая было отвернулась от него, но по взглядам самого Чуда, поспешила заявить о себе, разыскав скромный уголок в его сердечке, первому встрепенувшемуся от ощущения Его Присутствия.
А в стороне стоял Николка, сбросивший с себя непомерную ношу преждевременной показной взрослости, и в глазах его проступала тоска по тому, что не могло войти в его жизнь. Николка был сиротой и никогда не бывал на даче.
Какая-то новая, свежая, прежде им не изведанная, волна, подхватила Петьку, усадив его на самый высокий гребень и пронесла сквозь яркие ряды впечатлений, явившихся из другого мира, в котором всему было отведено свое место, где не было путаницы, где Детство оставалось детством, в котором очень хочется повзрослеть, но все приходит в свой срок, ведь на все нужны силы.
Поезд мчался в Царицыно, Петька на глазах преображался в любопытного ребенка, утоляющего жажду чувств, понянувшихся к земным равнинам, цветущим холмам, строгому, таинственному лесу...
В первые дни мальчик отдыхал: валялся на траве, утопая в свежести и многообразии ароматов, прогуливался по берегу реки, впитывая в себя ее дыхание и наполняясь той жизнедательной силой, в которой так нуждалось все его существо.
У Петьки появился приятель, с которым они купались, ловили рыбу, обследовали развалины дворца, вдохновенно превращаясь в искателей приключений, страстно мечтающих о встрече с таинственными обитателями этих развалин.
Мальчик научился вырезать удочки и, в предвкушение новых детских радостей, дожидался раннего утра, чтобы поспешить на рыбалку.
Из почти бесплотного старичка, он превращался в нормального ребенка, знавшего воздушные, порой довольно горячие поцелуи солнца, знакомого с ласками прохладной воды, бегущей по своему руслу, как по дороге к своему чуду, которое для него явится непременно в образе Океана, ожидающего встречи.
«Смотри-ка, растолстел как, чисто купец»,- радовалась Надежда. К сожалению, а может быть, наоборот, все заканчивается в этом мире.
Вторжение силы, явившейся из того, другого оставленного и на время забытого мира, показалось бесцеремонным, несправедливым. Известие о возвращении было ошеломляющим. Но Петьку ждали в парикмахерской и он, бросившись на землю катался по ней и кричал от отчаяния, но таким громким голосом, который прежде был ему не по силам.
Выплеснув из себя неожиданно случившийся разлад, мальчик успокоился.
«Мальчик, воды», - слышал он зов тех условий, которые помогут ему стать взрослым.
Теперь, по вечерам, голосок Петьки волновался и звенел, посвящая приятеля Николку в тайну, обретенную на даче, в Царицыно.
 

< вернуться к списку